Красные флаги, красные банты,
Красные песни, красные речи…
Красные люди, красное дело
Дружно свершили…

Социалистические надежды на мировую революцию легли на благодатную почву. «Красные Зори горели Пожарами. / Вот-вот займется весь мир!» – утверждал он в стихотворении «Красный пир». Опоэтизированный красный цвет неистовствовал. Ассоциации были амбивалентными: красный – красивый, красный – кровь, красный – заря, красный – огонь. «Красный цвет, / Алый цвет – / Цвет победы! Крови лик, / Воли крик… / Солнца всход…» – словно перебирал их А. Кораблев 12 марта в газете «Южный Урал».

А тем временем обилие красных флагов сводило с ума железнодорожников. Солдаты цепляли флаги к вагонам: кондукторы по действовавшим нормативным актам должны были в связи с этим требовать немедленной остановки поезда. Пафос и проза жизни наехали друг на друга. Можно было разглядеть в этом предупреждение.

Революция, однако, больше нуждалась в поэтах. Они обогащали идеи эмоциями, которые, в свою очередь, способны были духовно возвысить протестный порыв. Звучала и тема личного самоутверждения. Футурист В. Каменский писал:

На крыльях рубиновых,
Оправленных золотом,
Я развернулся уральским орлом,
В песнях долиновых
Солнцем проколотым
Полетел на великий пролом…

Позднее он уверял, что «земля нового мира, разумеется, никак и никогда не представлялась нам в виде либеральной буржуазной республики, заменившей монархию». Параллельно с образом торжествующего красного и золотого цвета нарастала тема насильственной переделки всего мира. В. Т. Кириллов, левый пролетарский поэт, писал: «Я узнал, что мудрость мира вся вот в этом молотке, / В этой твердой и упорной и уверенной руке…» Молот, как символ приумноженной мускульной мощи, отмечали и другие авторы. Он словно просился на роль основного символа революции.

«Гегемония пролетариата» носила отнюдь не платонический характер. «Мы обнажили меч кровавый, / Чтоб гнет разрушить вековой…» – утверждал Кириллов. Меч также пытались сделать символом революции. Впрочем, основная масса сподвижников Кириллова пока пребывала в состоянии идейного благодушия. И. С. Логинов, ярый ненавистник буржуазии, надеялся:

Я пою семью народную,
Что зовется демократией,
За ее борьбу природную
С темнотою и апатией…

Сомнительно, чтобы эти желания могли исполниться.

Многих людей революция словно разбудила, и они принялись – то ли искренне, то ли с перепугу – славословить ее. Тем временем продовольственное положение было не столь простым. Согласно официальным данным, хлеба должно было хватить. Между тем Ф. Д. Крюков приводил жалобу извозчика: «Сена нет, лошадей хлебом кормить приходится». Оказывается, тот покупал хлеб у некоего солдата-каптенармуса, который продавал его регулярно, причем в немалых количествах, наряду с маслом 62 . Дело было не в дефиците продовольствия, а в кризисе его распределения, порождавшем тотальную коррупцию. В то время как одни взахлеб кричали о грядущих победах, другие обогащались. Сформировался целый класс спекулянтов, нажившихся на войне. Сатирик и фельетонист А. С. Бухов в феврале 1917 года в стихотворении «Тыловик» указал на характерный типаж:

Ног и чести не жалея,
Деньги хапая с плеча,
За войну он из пигмея
Превратился в богача.

Приписывая спекулянтам и казнокрадам всевозможные грехи, А. Бухов не замечал, что своими стихами помогает созданию образа врага, со временем объединенного словечком «буржуй».

Естественно, что время первых дней революции было отмечено самым мощным всплеском эмоций. Они были внутренне противоречивы, но искренни. Затем последовала волна разочарований, прерываемая проблесками надежды – все более робкими. Так бывало всегда и везде.

Революционная эйфория не могла длиться долго. «Радостный экстаз первых дней революции длился недолго и сменился месяцами тревоги и смутных ожиданий. Поднимался страх – животный, жуткий страх», – утверждал Н. В. Краинский. Он был прав, но с одним уточнением: сам по себе революционный экстаз был призван заглушить все тот же страх.

Трудно сказать, когда иссякли революционные восторги, – эмоции, даже массовые, асинхронны по отношению к времени и пространствам. Уже в марте 1917 года зазвучали скептические ноты: «Перед нами сверкает не свобода, а смерть и конец жизни», а потому «домой пойдем с оружием, пока все, что полагается, не дадут». 9 марта на заседании Кронштадтского Совета военных депутатов решался вопрос о том, как относиться к «многочисленным случаям сумасшествия», вызванным «тяжелыми условиями последних дней». Из протокола заседания невозможно понять, о каких умалишенных идет речь, – возможно, это были офицеры, содержавшиеся в тюрьме. Решения не нашлось: некоторым казалось, что случаи умопомешательства связаны с «чрезвычайной радостью неожиданного революционного переворота». В конце марта находились те, кто уверял, что «на фронте солдаты и офицеры вошли в полное единение», а в апреле в записках цензоров говорилось, что «все письма полны только жалоб и описанием тех ужасов, которые творятся на фронте солдатами в отношении офицеров». 19 марта состоялась в Петрограде грандиозная женская манифестация, организованная «Лигой равноправия женщин». На следующий день в столицу возвратились из ссылки социал-демократические депутаты Второй Государственной думы с Церетели во главе. Революционная масса взвинчивала себя все новыми «победами».

Восторги победителей постепенно стали таять. 23 марта на грандиозных похоронах жертв революции на Марсовом поле ощущалось что-то «шумное, неблагоговейное». Погода была плохой, порывы ветра рвали красные, изредка черные (анархистские) плакаты из рук демонстрантов, однако люди часами ждали очереди на изъявление своей готовности поддержать революцию. Преобладали лозунги «Безумству храбрых поем мы славу», «Поклянемся быть достойными тех, кто пал за свободу». Все это было на фоне здравиц в честь демократической республики. Преобладало мнение, что все было организовано отлично. Однако высказывались и «злопыхательские» мнения. Отмечали, что шествие с гробами растянулось на четыре версты: рабочие пели революционные песни, работницы вели себя как на народном гулянии, барабанщики и флейтисты петроградского гарнизона исполняли так называемый староегерский, причем «довольно быстрый, бравурный и даже веселый» марш. В общем, некоторые свидетели злословили, что «дисгармония получилась полная», все это «производило жалкое, трагикомическое впечатление». «Свобода – великая вещь! – писал один из наблюдателей похорон. – Но ведь у нас она дана зоологическому саду, и что натворят наши выпущенные на волю носороги и тигры, ясно и без гадалки!» На следующий день в столице состоялся крестный ход.

Желание преувеличить число «жертв царизма» было столь велико, что солдатскому комитету Волынского полка пришлось позднее объяснять, что штабс-капитан И. С. Лашкевич и подпрапорщики И. К. Зенин и М. Данилов, «которые числятся в списках погибших героев», были на самом деле «защитниками старого режима».

Организаторы похорон попросили выступить у могил М. Горького и нескольких деятелей искусства. Художница А. П. Остроумова сделала ряд выразительных акварелей похоронной процессии – особенно впечатляли ярко-красные гробы, которые люди несли на руках. Поскольку с опознанием трупов возникли трудности, обыватели злословили, что устроители похорон за недостатком погибших революционеров догрузили могилы убитыми городовыми. Позднее писали, что это был «день великого траура и вместе с тем день величайшего торжества революции, ибо похороны превратились в феерический революционный порыв, превзошедший все ожидания».