Происходила тотальная поляризация социального пространства. Крайние силы во все большей мере отвергали Керенского, который, с одной стороны, произносил социалистические лозунги, с другой – продолжал «империалистическую» политику. «Вокруг этого раздвоенного человека возникал подлинный политический вакуум», – свидетельствовал Д. Мейснер.

Несомненно, революции нужен был свой особенный «герой» и «вождь», который непременно должен был учитывать не только психологию ближайшей толпы, но и агрегированное настроение масс, вовсе не склонных к бесконечным жертвам во имя уплывающего в бесконечность идеала. Керенский довольно долго и успешно играл свою роль, но оказался неспособен уловить нечто большее: логику бунтарской русской смуты.

Так или иначе, независимо от личных достоинств и недостатков, Керенский становился жертвой тотального смятения умов. «Крики поменять местами Керенского и Корнилова раздаются все чаще», – констатировала 16 октября 1917 года интеллигентская газета «Свобода и жизнь». Накануне К. Бальмонт опубликовал в газете московских прогрессистов два стихотворения: одно было посвящено Корнилову, другое – «Говорителю» Керенскому. Первому он обещал «венец лавровый», второму пояснял, что «на карте времен» он «всего лишь пятно». Со временем Керенскому стали приписывать контрреволюционность. Так, 10 ноября 1917 года в приказе по ярославскому гарнизону «о защите народной власти» между делом было заявлено, что он участвовал в Корниловском мятеже.

Дело было, конечно, не в Керенском. Незадолго до большевистского Октября эсеровская газета в поисках виновников собственной политической беспомощности в ядовитом стихотворном фельетоне обрушилась на «партию О. О.» – «обалделых обывателей», заботящихся исключительно о своем благополучии. Член этой партии был обязан:

И целый день торчать в хвостах,
Толкаясь, как овечье стадо.
Кидаться с бранью на устах,
Куда и надо, и не надо.

При этом ему полагалось:

Сбирать все сплетни и слушки
И распускать их без отсрочек…
О «спекулянтах» толковать…
Винить то «немца», то жида,
То демократию в разрухе…

Но главная его «обязанность» – менять «спасителей Руси»:

То Керенский герой, ура!
То, может, большевик утешит,
А то: «Корнилову пора
Всех „сицилистов“ перевешать!»

А в общем, по мнению автора, к тому времени «обалделый обыватель» больше всего мечтал «о казаке с нагайкой». Из этой «предопределенности» напрашивался другой выход – большевизм. Ибо лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Троцкий позднее утверждал:

Керенского Ленин назвал хвастунишкой. К этому немногое можно добавить и сейчас. Керенский был и остался случайной фигурой, временщиком исторической минуты. Каждая новая могучая волна революции, вовлекавшая девственные, еще не разборчивые массы, неизбежно поднимает наверх таких героев на час, которые сейчас же слепнут от собственного блеска… Его лучшие речи были лишь пышным толчением воды в ступе. В 1917 г. эта вода кипела, и от нее шел пар. Волны пара казались ореолом.

Похоже, что к концу жизни Керенский переоценил свою роль в событиях 1917 года. В эмиграции он набросал перечень собственных ошибок. Среди них – воздержание от ареста Ленина за измену после первого же его призыва к братанию; согласие на восстановление смертной казни на фронте; отказ от сообщения Государственному совещанию информации о заговоре Корнилова; запоздание со смещением Корнилова с поста главнокомандующего после ультиматума последнего; принятие на себя поста военного министра без предварительного согласования со Ставкой; сохранение членства в партии эсеров после того, как его забаллотировали на выборах в ЦК партии. В общем, он ставил себе в вину недостаточную решительность в утверждении режима личной власти. Однако вряд ли все это помогло бы сохранению тогдашней демократии.

«ОСЕННЕЕ ОБОСТРЕНИЕ»

3 сентября правительственным указом Россия была объявлена республикой. Никого это не впечатлило. Более того, возник недоуменный вопрос: почему просто республикой, а не республикой федеративной? Действительно, почему демократия могла утвердиться до Учредительного собрания, а федерация – нет?

В одном частном письме из Москвы от 24 августа 1917 года сообщалось:

События рвут душу на клочки и оставляют тяжелый, гадкий осадок; руки падают… Должно быть на днях начнется в Москве голодовка со всеми последствиями. Хлебный паек убавлен до ½ фунта, говорят, скоро будет ¼ фунта, масла почти нет… Деревня таки решила взять город осадой или измором. В Москве начинают пограбливать и погромахивать в связи с хвостами у лавок: появились опять слухи о скрытых запасах и складах, и охранники-добровольцы их вскрывают. Пахнет и антиеврейским духом… Настроение же кругом, как его удается учуять, тупое и пассивное… Вспышки и подъемы… будут не патриотические, а шкурно-звериные.

Впрочем, в прессе появлялись и «оптимистичные» зарисовки: женщины в очередях коротают время в плясках с солдатами. В сентябре в Киеве появились прокламации антиукраинского и антисемитско-монархического содержания, а в Орле расклеивались погромные листовки «Общества коричневой руки». Подобная информация расходилась по всей России.

Люди «видели» в происходящем то, чего опасались. Так, 14 августа в Бобруйске Минской губернии один из взятых на учет дезертиров передумал возвращаться в полк, мотивируя это тем, что у него умерла жена. Когда воинский начальник собрался его арестовать, дезертир обратился к многочисленным солдатам-«венерикам», гулявшим по бульвару. В итоге трехтысячная толпа едва не линчевала воинского начальника. Социального взрыва можно было ждать откуда угодно. 20 сентября в Калуге толпа солдат жестоко избила двух врачей, двух фельдшеров и заодно некоторых членов полкового комитета, включая председателя, заподозрив лекарей в отравлении больного солдата. В начале сентября в Тамбове вспыхнули продовольственные беспорядки, в ходе которых подверглись разграблению магазины в центральной части города. Сионистская газета тут же интерпретировала их как «еврейский погром» на основании того, что эти события совпали с иудейским праздником Йом-кипур («Судного дня»). Позднее газете пришлось извиняться и признать, что погром носил «общий характер». Тем не менее подозрения в том, что это все же был еврейский погром, остались; на этом основании еврейские радикалы стали добиваться у правительства санкции на формирование отрядов еврейской самообороны. Всякая информация о «погроме» стала подспудно ассоциироваться в еврейской среде с юдофобской акцией. Основания для этого были – не только в связи с нарастанием антисемитизма, но и в связи с увеличением числа протестных акций погромного характера, не говоря уже о чисто уголовных преступлениях.

По мнению эсеровской газеты, реакция делегатов крестьянского съезда 6‑й армии на некоторые события оказалась шокирующей. Когда оратор-большевик с трибуны сказал о том, что «румыны расстреляли нашего товарища Рошаля», его слова были встречены аплодисментами.

Постепенно нарастали страхи перед все более распоясывавшейся солдатской массой. Журналист Н. Н. Брешко-Брешковский сообщал, что солдаты бесчинствуют на железных дорогах, сбрасывают людей с поездов. Такое случалось: сбрасывали с поездов евреев. Похоже, была в ходу (о чем свидетельствовал не только Брешко-Брешковский) и такая «шутка»: крыши вагонов прокалывали штыками, и располагавшаяся сверху «солдатня мочилась на пассажиров». Газеты сообщали, что в Ярославле солдата, укравшего ботинки, водили на привязи: на лбу у него было написано: «Я – вор», в зубах от держал краденые башмаки, а в руках – таз, в который его заставляли бить палкой для привлечения внимания окружающих. Это был типично деревенский способ позорной стигматизации. Пресса чудовищно преувеличивала масштабы расправ над офицерами-«корниловцами». Газеты сообщали об убийствах командиров полков, которым наносят по 14–16 штыковых ран. В свою очередь, большевистская и бывшая черносотенная печать сообщала о расправах над солдатами. Так, некий солдат за братание был избит и полуживым закопан в землю.